Как советская власть боролась с детьми изменников родины. Такие фото делали по приезде в итл всем осужденным женам врагов народа

Мой отец – Лейкин Оскар Аркадьевич – был арестован в Хабаровске в 1937 году. Он работал тогда начальником краевого управления связи. Осужден был в 1938-м, умер, по сведениям ЗАГСа, в 1941-м. Мать – Полина Исааковна Акивис – арестована тогда же и отправлена на восемь лет в Карлаг.

Меня поместили в детприемник в Хабаровске, где мы, дети репрессированных, содержались вместе с малолетними преступниками. На всю жизнь мне запомнился день нашей отправки. Детей разделили на группы. Маленькие брат с сестрой, попав в разные места, отчаянно плакали, вцепившись друг в друга. И просили их не разъединять все дети. Но ни просьбы, ни горький плач не помогли...

Нас посадили в товарные вагоны и повезли. Так я попала в детдом под Красноярском. Как мы жили при начальнице-пьянице, при пьянках, поножовщине, рассказывать долго и грустно...

Раменская Анна Оскаровна, г. Караганда.

Наша семья состояла из семи человек: отец, мать, пятеро детей. Отец, Бачук Иосиф Михайлович, работал на Харьковском паровозном заводе мастером цеха. В ноябре 1937 года отец в четыре часа утра был увезен машиной «черный ворон». Через много лет стало известно, что он работал на строительстве Беломорско-Балтийского канала, где и умер. Мать, Бачук Матрену Платоновну, сорокадевятилетнюю домохозяйку, женщину малограмотную, арестовали через шесть месяцев. Потом мы как-то узнали, что мать отправлена на пять лет в Казахстан.

Меня как несовершеннолетнюю забрали в приемник-распределитель в городе Харькове, где продержали три месяца на голодном пайке, на лагерном режиме. Нас с собаками, под конвоем водили как детей политических «врагов народа». Потом меня отправили в детский дом в Черниговскую область. В школе меня исключили из пионеров как дочь «врагов народа». Брата тоже в восьмом классе исключили из комсомола, и он бросил школу и уехал на Донбасс, где устроился где-то на работу. Связи друг с другом никто не поддерживал, не разрешали.

После окончания школы я решила пойти в прокуратуру, узнать что-либо о судьбе родителей. С большим трудом узнала адрес и поехала тайком к своей маме. Впоследствии мы уже так и не смогли собраться вместе (кроме среднего брата). Так была поломана наша большая, честная, трудолюбивая, преданная родине семья, семья простого рабочего, даже не члена партии.

Столярова Любовь Иосифовна, г. Житомир.

Я, Новикова Мария Лукьяновна, хочу знать, где погиб наш отец, Новиков Лука Аристархович, где он захоронен. Документов у нас нет никаких, кроме свидетельства о рождении: родился он 9 июня 1897 года. А забрали его в 1937 году, в 12 часов ночи 20 сентября, прямо с работы. Работал он бессменно: днем возил воду для людей и машин, а ночью сторожевал, в общем, и домой-то совсем не приходил.

Но сначала я напишу, как нас раскулачили. В 1929 году, в эту пору мне было четыре года, нас у отца было семеро. Местная власть, сельский совет гоняли нашего отца, издевались, как им только хотелось и без всяких причин. Заберут его, свяжут руки назад и гонят восемнадцать километров до Большетроицкой милиции. Сами верхом, а его гонят и секут хуже скотины. А там разберутся, что без всякой причины, и отпустят его. И так продолжалось издевательство до 1935 года. А потом осудили его, дали семь лет вольной высылки. Он на это был согласен, он отдал документы, но документы ему не отдали, перевели эту судимость на год тюрьмы. Он отбыл за шесть месяцев и вернулся. В это время пришел к нему бригадир и сказал: «Лукьян, подавай заявление, теперь тебя примут в колхоз...» И сразу отца послали на работу, заготавливать лес. Какая это радость была для всей нашей семьи, что нас приняли в общество! Но недолго радовались: в 37-м году его забрали...

А мать наша все эти годы, вместе с нами, сколько приняла страданий! Водила нас по чужим хатам, голых, голодных и страдавших от холода. Все у нас забрали и голых выгнали из хаты, выкинули, как котят. За все наши годы-странствия трое детей умерло... Когда умирали дети, мать уберет покойную и перекрестится: «Слава тебе, Господи, отмучилась...» – покойную уберет, а малютку на то место ложит. Думала, что она наберется болезни и помрет, а она, Бог дал, жива до сих пор. И как нам тяжко было жить каждый день! Мать где-либо разживется, сварит нам, а если не успеем поесть, то они выливают из чугуна и говорят: «Вы, кулацкие дети, жить не должны, вам все равно подыхать!» Даже карманы вывертывали и крошки вытряхивали, чтобы не досталось...

В 33-м году был такой случай. В чулане у нас только и было богатство – сундук, как раньше называли общий деревянный ящик. Пришли двое наших односельчан, повыкидывали из ящика рваное тряпье, видят – там брать нечего. А мать была одета в шубу из овечьих шкур, раньше такая одежда была, и платок на ней был теплый, а они стали насильно ее раздевать и раскрывать. Тут мы видим, что мать так терзают, и бросились к ней, и подняли крик. Они начали над ней топотать и кричать на нее: «Что ты детей научила!» – но все же не раздели, наша оборона подействовала. В общем, все не напишешь, а если все писать, получится большая книга.

А теперь мы вас просим, сможете ли вы найти то место, где отец захоронен, умер или его убили. Когда забрали его, он был в Белгородской тюрьме. Ездила мать, она в НКВД брала разрешение, чтобы передать еду. А придет туда – неделями в очереди стояли, столько миру было, страсть! А потом с Белгорода его отправили, получили мы от него первое письмо: Амурская железная дорога, он попросил денег. Получаем второе письмо: деньги пришли, хранятся около меня в кассе, а мне их не дают. А потом получили третье письмо – город Свободный, и написал: суда не видели и не слышали, но сказали, что десять лет...

А потом пишет, прошел я все комиссии, признали меня здоровым, отобрали нас таких людей, готовят к отправке, а куда будут отправлять, не знаем. Наслышки есть, на Франца Иосифа Землю, и больше не было ни одного письма. Что с ним сделали, куда его дели – ничего мы не знаем. Нас, его детей, еще пять человек, три дочери и два сына. Хотя нам и самим скоро помирать, но хотим знать, где он сложил свою голову. В ту ночь, когда его забрали, с нашего села забрали пять человек. Из них на одного друг прислал, что он умер, двое через десять лет вернулись домой и дома умерли, а нашего отца неизвестно где дели.

Я сама 25-го года рождения, помню всю нашу страшную муку от начала до конца. Когда кулачили, мне было четыре года, и я все помню с четырехлетнего возраста, как и что над нами делали, и, наверное, такого не забудешь никогда. Восемнадцать лет мы ходили по квартирам и даже по земле ходили с опаской, глупых людей очень много было. Идешь, а он встречается и тебе в глаза говорит: «Что, кулачка, ходишь?» – и мы вели себя тише воды ниже травы. Встречаешься со своим злодеем, кланяешься ему и называешь по имени и отчеству, иначе нельзя... Мы же – враги! А так рассудить: какой наш отец кулак, если он даже неграмотный и был большой трудяга, работал, себя не щадил?..

Новикова Мария Лукьяновна,Белгородская область, Шебекинский район,Большетроицкое п/о, с. Осиповка.

Жили мы в Магнитогорске. Папа – Воротинцев Григорий Васильевич –работал на Магнитогорском комбинате разнорабочим. 22 августа 1937 года его арестовали. Меня при аресте не было. Не видела я последних минут пребывания папы дома, не услышала его прощальных слов. А 13 ноября 1937 г. пришли за мамой. Папу обвинили, что он японский шпион (согласно свидетельству о смерти он погиб в 1941 году), а маму, Воротинцеву Анастасию Павловну, – в том, что она скрывала шпионскую деятельность мужа. Она была осуждена на пять лет в Карагандинские лагеря с оставлением по вольному найму там же.

Нас с братом отвезли в клуб НКВД. За ночь собрали тринадцать детей. Потом отправили всех в детприемник Челябинска. Там было около пятисот детей и еще где-то находились дети ясельного возраста...

В детприемнике мы прожили две недели, и нас, шестерых детей, повезли в Казахстан. Нашу группу привезли в Уральск. НКВД прислало за нами «черный ворон», так как других машин у них не было, а стоял холод. Привезли нас в поселок Круглоозерный. Встретил нас директор детдома, кажется, фамилия его Краснов. До работы в детдоме он был командиром Красной Армии на Дальнем Востоке. Детдом имел плантацию, на которой трудились дети. Выращивали арбузы, дыни, помидоры и другие овощи, обеспечивали себя на круглый год. Воспитательная работа была хорошая. И вот этого директора арестовало НКВД...

В детдоме работал очень хороший воспитатель, его тоже арестовали. Он жил с очень старым отцом, который остался без средств к существованию. И мы, пока жили в Уральске, брали тайком продукты в столовой и ходили, кормили его...

После окончания седьмого класса я поступила в ремесленное училище в Магнитогорске, работала электриком в коксохимическом цехе металлургического комбината. Маму, которая к этому времени отбыла срок наказания, в Магнитогорске прописывать не стали, сказали за 24 часа оставить город. Уехала она в Верхнекизильск, там паспортов не было. Когда стали давать паспорта, мама получила и приехала ко мне. Все «волчьи документы» были зашиты у нее в подушке, так она боялась. Я нашла их после ее смерти, все они почти превратились в труху. Высылаю вам то немногое, что сохранилось...

Разина Валентина Григорьевна,г. Свердловск.

Мой брат, Трахтенберг Леонид Михайлович, 1924 г. р., в 1938 году, учеником седьмого класса, был арестован и более полугода сидел в одиночке НКВД. Причина – фамилия брата оказалась в списке активистов областной библиотеки, составленном работником библиотеки, оказавшимся «троцкистом». К счастью, отец арестованного вместе с братом приятеля Олега Вязова [...] оказался сведущим в юридических делах и добился рассмотрения дела в Верховном суде РСФСР. 8 марта 1939 г. появилось Определение Верховного суда, отменявшее постановление Ивановского облсуда от 5 февраля 1939 г., обвинявшего Вязова О.Е. и Трахтенберга Л.М. по статье 58-10 п. 1 УК, поскольку к «началу их преступных действий они имели по 13 лет каждый и не могли привлекаться по контрреволюционному преступлению согласно закону от 7/IV–1935 г.» Ребят освободили. Перевели в разные школы. Всем пригрозили, чтобы помалкивали.

Вернулась жизнь, учеба... В сорок первом внезапно на второй день войны арестовывают отца. Вскоре мать выгоняют с работы. Все мы чувствуем необходимость отпора беде. И вместе с тем – семья «врага народа». 13 сентября брат исчезает из дома. Только через три мучительных дня получили от него по почте записочку: «Мамочка, прости. Еду на фронт. Надеюсь, что папино дело повернется благоприятно». Писали Сталину, он – с фронта, мать – отсюда. Успели получить от брата сообщение, что он получил наше известие о возвращении отца из лагеря. (Отца, смертельно больного, сактировали в 1943 году. Два года в Вятлаге превратили его, доброго, здорового и веселого человека, в подавленного и запуганного инвалида. Два месяца не дожил он до окончания войны.) Брат был ранен, снова фронт. Погиб, исчез 13–15 сентября 1943 года при нашем прорыве севернее Брянска, командуя отрядом автоматчиков.

Смею думать, что брат был из тех сынов земли, что призваны хранить ее и вести к свету.

Трахтенберг Р.М. 02.01.1989.

Моя мама, будучи еще совсем молодой, работая в типографии в Ташкенте, не вступила вовремя в комсомол (во время коллективизации их «раскулачили», и вся многодетная семья приехала жить в Ташкент). На нее было заведено дело, которое закончилось арестом. Затем поэтапная трудовая деятельность на Беломорканале, в Норильске, и последнее место ее пребывания – Казлаг, а именно Карагандинская область, село Долинское. Там я родилась в 1939 году. Жила я, естественно, не с ней, а недалеко от зоны, в детдоме для детей политзаключенных. Не пришлось мне в своей жизни никогда произнести слово «папа», так как у меня его не было. Память детства, годы, проведенные в детдоме, очень ясно запечатлелись. Она, эта память, не дает мне покоя очень много лет. В нашем детдоме жили дети от грудного возраста до школьного периода. Условия проживания были тяжелые, кормили нас плохо. Приходилось лазить по помойкам, подкармливаться ягодами в лесу. Очень многие дети болели, умирали. Но самое страшное, над нами там издевались в полном смысле этого слова. Нас били, заставляли долго простаивать в углу на коленях за малейшую шалость... Однажды во время тихого часа я никак не могла заснуть. Тетя Дина, воспитательница, села мне на голову, и если бы я не повернулась, возможно, меня бы не было в живых. Жила я там до 1946 года, пока не освободилась из заключения мама (пробыла она в лагерях 12 лет)...

Неля Николаевна Симонова

С 15 июня 1938 года, в течение одного часа (это произошло ночью) я стала круглой сиротой в шесть лет и семь месяцев от роду, а моя сестренка Аэлла – в одиннадцать лет, так как маму тоже арестовали как жену «врага народа»... Маму арестовали... после расстрела отца... Отца же арестовали 13 декабря 1937 года во время отдыха в Сочи, перевели в Бутырскую тюрьму в Москве, 26 апреля 1938 года приговорили к расстрелу и убили.

Нас отправили с сестренкой в Таращанский детский дом на Украине... Началось наше «счастливое детство». Когда я пошла в школу, а она была за пределами детдома и в ней учились дети из города, я поняла, что они «домашние», а мы «казенные» (детдомовские). Что ожидало нас в будущем? Работа на заводах и фабриках с 14 лет (старше в детдомах не держали) или окончание ФЗО, так как ни в техникумы, ни в институты нам, детям «врагов народа», поступать было нельзя.

Началась Великая Отечественная война. Город Таращу оккупировали немцы, его сдали за несколько часов. Вылезли мы из окопов, которые сами же и вырыли в детдомовском саду, и оказались вообще брошенными на произвол судьбы, так как воспитатели и другие взрослые работники детдома ушли в свои семьи, а мы, дети, начали самостоятельную «новую жизнь» при «новом порядке». Мальчиков и девочек, кому исполнилось 14 лет, немцы сразу же угнали в Германию, ребят еврейской национальности расстреляли у нас на глазах... Нас оставалось совсем немного. Кто чуть покрепче был, нанимались в батраки на хутора, но лишние рты никому не были нужны, поэтому таких «счастливчиков» было мало. А мы, малолетки, остались в одном корпусе на естественное вымирание...

Мильда Арнольдовна Ермашова, г. Алма-Ата.

14 ноября 1937 года ночью в нашей квартире в Ленинграде раздался звонок. Вошли трое мужчин с собакой, папе сказали, чтобы он одевался, и стали производить обыск. Перерыли все, даже наши школьные сумки. Когда повели папу, мы заплакали. Он нам сказал: «Не плачьте, дети, я ни в чем не виноват, через два дня вернусь...» Это последнее, что мы слышали от своего отца. Так он и не вернулся, о судьбе его ничего не знаем, писем не получили.

На следующий день после ареста отца я пошла в школу. Перед всем классом учительница объявила: «Дети, будьте осторожны с Люсей Петровой, отец ее – враг народа». Я взяла сумку, ушла из школы, пришла домой и сказала маме, что больше в школу ходить не буду.

Отец мой, Петров Иван Тимофеевич, работал рабочим на заводе «Арсенал» в Ленинграде. Мать, Агриппина Андреевна, работала на фабрике. 27 марта 1938 года арестовали и ее. Вместе с мамой забрали меня и брата. Посадили на машину, маму высадили у тюрьмы «Кресты», а нас повезли в детский приемник. Мне было двенадцать лет, брату – восемь. В первую очередь нас наголо остригли, на шею повесили дощечку с номером, взяли отпечатки пальцев. Братик очень плакал, но нас разлучили, не давали встречаться и разговаривать. Через три месяца из детского приемника нас привезли в город Минск, в детдом имени Калинина. Там я получила первую весточку от мамы. Она сообщила, что осуждена на десять лет, отбывает срок в Коми АССР.

В детдоме я находилась до войны. Во время бомбежки потеряла брата, всюду его разыскивала, писала в Красный Крест, но так и не нашла.

Петрова Людмила Ивановна, г. Нарва.

Как я только потом узнала из документов, моя мать в 1941 году «высказала недоверие сообщениям печати и радио о положении в стране и на оккупированной территории». После ареста матери в 1941 г. меня с братом отправили в приемник-распределитель НКВД, а затем в 1942 году вывезли из блокадного Ленинграда в Ярославскую область. О родителях мне говорили, что они умерли от голода, я и не разыскивала их. Но как-то насторожило то, что я была в распределителе НКВД.

Оказывается, матери дали 10 лет по статье 58-10. Умерла она в Ленинграде в тюрьме в феврале 1942. Об отце пока ничего не знаю.

Переписываюсь с теми, с кем была в детдоме. Детдомовцы вспоминают, как дети-дистрофики подходили к лагерю заключенных в Ярославской области и выпрашивали у них хоть какую-нибудь одежду, чтобы не окоченеть от морозов, ведь из Ленинграда нас выслали практически в чем мать родила... Вспоминают, как врач снимал с покойников телогрейки и отдавал детям. Ведь практически детские дома были колониями для несовершеннолетних.

Лидия Анатольевна Белова. 1990 г.

Маму забрали при мне, я помню, в 1950 г. мне было 10 лет. Меня отправили в Даниловский приемник, а оттуда в детский дом. В Даниловском приемнике меня били и говорили, что я должна забыть своих родителей, так как они враги народа.

Светлана Николаевна Когтева, г. Москва. 4.07.1989.

Мать мою, Завьялову Анну Ивановну, в 16–17 лет отправили с этапом заключенных с поля на Колыму за собранные несколько колосков в карман... Будучи изнасилованной, моя мать 20 февраля 1950 г. родила меня, амнистий по рождению дитя в тех лагерях не было. Так началась моя жизнь вообще и жизнь «ЗК» в детских бараках, куда матери ходили кормить детей в отведенное для этого время. Это была единственная радость общения. Мать не отдала меня на воспитание жене начальника лагеря, которая не имела своих детей и очень просила отдать меня, сулив матери разные льготы.

Н.А. Завьялова. 10.11.89.

30 марта 1942 г. я находился в детдоме, сейчас точно не помню этот поселок, это пригород г. Баку. Голодно было в нем, вот после скудного завтрака многие отправлялись побираться. А что приносили – делили на всех. 30 марта 1942 г. решил и я попытать счастья. Ушел и больше не вернулся. Сбежал? Нет, совсем другое. На станции Сабунчи (ходила в ту пору электричка) ко мне подошел военный, спросил: «Ты откуда тут такой взялся?» Я ему рассказал все: и откуда я родом, и про детдом. Он спросил: «Что, сбежал?» – «Нет!» Тогда последовал новый вопрос: «Есть хочешь?» Да, есть я здорово хотел. «Тогда поехали со мной». У вокзального садика стояла черная эмка, шофера не было. Вот мы и поехали, привез же он меня во внутреннюю тюрьму НКВД. По дороге все время меня расспрашивал: где родился, крестился, есть ли родственники, знакомые в Баку? Ответил – нет. Их и в самом деле не было. По приезде меня тут же спровадили в подвал, где, не видя дневного света, провел [больше] года. В то время мне не было и 15-ти лет. Вышел я оттуда, вернее сказать, вынесли, в апреле 1943-го, больного с распухшими ногами (цинга, пеллагра), с клеймом Особого совещания, пять лет лишения свободы, как социально опасный элемент, ст. 61-1 УК Азербайджанской ССР. Причем к годам был прибавлен один год. Перевезли в Кишлы, там была пересылка, где я и попал в тюремную больницу, немного подлечили, и этап в Красноводск, затем Ташкентская пересылка. В ноябре месяце, больной вдобавок тропической малярией, был сактирован...

С.А. Машкин, г. Красный Сулин Ростовской обл. 12.08.1993.

Мой отец, Загорский Леонид Константинович, экономист, и мать, Загорская Нина Григорьевна, телефонистка, были арестованы в 1937 году. Отец умер в тюрьме, о матери ничего не сообщили.

Родители мои были привезены на Сахалин, но откуда, я не знаю, где-то в конце 20-х годов. В то время Сахалин был вторыми Соловками, там очень много погибло людей. Отца привлекали к бухгалтерской работе, а мать работала там телефонисткой с 1936 г. и до ареста была домохозяйкой. В детдом [мы] с сестрой попали в 1938 г. трех с половиной и четырех с половиной лет. Жила я там до 1943 г., а затем попала к бездетным супругам и была увезена в Волгоградскую обл. в 1946 г.

В детдоме я жила все время в дошкольной группе детей.

Детские дома для таких детей, как мы, находились в основном в маленьких гиляцких поселках на р. Амур. Наш поселок, куда мы впервые поступили, назывался Маго... Дома представляли собой длинные деревянные бараки. Детей было очень много. Одежда плохая, питание скудное. В основном суп из сухой рыбки корюшки и картошки, липкий черный хлеб, иногда суп из капусты. О другом питании я не знала.

Метод воспитания в детдоме был на кулаках. На моих глазах директор избивала мальчиков постарше меня, головой о стену и кулаками по лицу, за то, что при обыске она у них находила в карманах хлебные крошки, подозревая их в том, что они готовят сухари к побегу. Воспитатели нам так и говорили: «Вы никому не нужны». Когда нас выводили на прогулку, то дети нянек и воспитательниц на нас показывали пальцами и кричали: «Врагов, врагов ведут!» А мы, наверное, и на самом деле были похожи на них. Головы наши были острижены наголо, одеты мы были как попало. Белье и одежда поступали из конфискованного имущества родителей...

В 1940 г. мне было пять лет, а сестренке шесть, когда нам пришло сообщение о смерти отца. А года через три, в 1943 г. незнакомая женщина привела меня к себе домой, то своему мужу сказала: «Вот, привезла я арестантку. Теперь будешь жить у нас, а не хочешь – пойдешь опять в детдом, а оттуда в тюрьму». Я заплакала и сказала, что хочу жить у них. Так меня взяли в дочери люди. Мне в то время было уже восемь с половиной лет. А с сестрой мы были разлучены. Увидеться больше не пришлось. Долгие годы искала я ее, обращалась в разные инстанции, но никто мне не помог...

Савельева Наталья Леонидовна, г. Волгоград.

13 октября 1937 года отец послал меня в магазин купить продукты. Когда я вернулась – у нас производят обыск. Ничего не нашли, потому что нечего было искать. Взяли книгу Ленина, вложили туда паспорт отца и повели в город. Он сказал нам последние слова: «Дети, не плачьте, я скоро вернусь. Я ни в чем не виноват. Это какая-то ошибка...» И все, с тех пор мы больше ничего о нем не знали.

А в конце апреля 1938 года мы с мамой написали Сталину письмо. И 8 мая пришли и арестовали маму, а нас взяли в детский дом, троих детей. Я была самая старшая, мне было четырнадцать лет, другому брату двенадцать, а третьему – шесть. Я до сих пор не могу без слез вспоминать эту трагедию. Находились мы в детском доме № 5 города Кузнецка. Там было очень много детей из Москвы: Александра Дробнис (ее отец был членом Политбюро), Чапский Карл, Демченко Феликс, Логоновский Юрий, Бальковская Ванда, Виктор Вольфович. Некоторым уже было по четырнадцать лет, надо было вступать в комсомол, но нам сказали: если вы отречетесь от родителей и сообщите по радио, мы вас примем. Но это сделал только один... Шура Дробнис сказала: лучше пойду уборщицей, все невзгоды переживу, но от родителей не откажусь!

Я училась в железнодорожной школе. Смотрели на нас действительно как на врагов, а пионервожатая всегда говорила: «Яблоки недалеко падают от яблони...» Эти слова, как ножом, резали по сердцу.

Мой дальнейший жизненный путь... Участник Великой Отечественной войны. Дошла до Кенигсберга. Нашла брата, мать (взяла ее из лагеря, отбыла она восемь лет).

Белова Александра Яковлевна, г. Кузнецк.

Мой отец, Кулаев Александр Александрович, по национальности татарин, был арестован весной 1938 года во Владивостоке. Помню, что он ушел на работу и больше не вернулся. Позже, в августе 1938 года, была арестована мать, Кулаева Галина Федоровна, русская. Ей в то время было лет двадцать семь. В семье было четверо детей: я – старший, 1929 года рождения, следующий – Анатолий, шести-восьми лет, затем Владимир, наверно, пяти лет, и Витя – грудной... Нас всех вместе повезли в тюрьму. Очень ясно вижу мать, почти раздетую, с распущенными волосами, на весах. И когда какой-то мужчина вел нас, троих, мимо по узкому коридору, она страшно закричала и бросилась к нам. Мать оттащили, а нас вывели. Помню там же – детские люльки, в одной из них, вероятно, был и маленький Витя.

Никогда больше матери я не видел. Нас троих поместили почему-то в школу для глухонемых. Потом она была расформирована... Так случилось, что я попал в больницу, а когда вернулся, братьев уже не было. Мне сказали, что Толю и Вову отправили в Одесский детский дом. Я же был после этого в приемнике-распределителе и где-то в 1939 году попал в детдом города Петровск-Забайкальского Читинской области.

Никогда больше никого из своих родных я не видел и ничего о них не знаю. Может быть, они живы? Если не отец и мать, то братья? Кто-нибудь из них? Ведь не должно же быть так, чтобы кроме меня не осталось на земле ни одного родного человека?

Барамбаев Георгий Александрович, хутор Вербовый Лог, Ростовская область.

Моего отца арестовали в 1936 или в 1937 году, дальнейшая судьба его мне не известна. Знаю, что до этого он работал бухгалтером в Кемеровской области. После ареста отца мы с мамой уехали к ее брату и там боялись, что нас тоже заберут. Мама все ходила, справлялась об отце, но никто никаких сведений не дал. На почве голода в 1942 году мама умерла, и я осталась одна, двенадцати лет... В это время я была очень голодна и раздета. Ходила побираться в магазины, и мне подавали кусочек хлеба, кто что мог. Посторонние люди заметили меня и видели, как я страдала. Они-то и помогли отправить меня в детский дом, где я прожила пять лет. Я настолько была напугана, что в детдоме сказала другую фамилию: вместо Ульяновой – Борисова... Так и осталось.

Борисова Тамара Николаевна, г. Серпухов.

Мой отец Фабель, Александр Петрович (эстонец по национальности), во время революции был комиссаром службы наблюдения и связи Онежско-Ладожского района, начальником службы наблюдения и связи Балтфлота (Кронштадт). В 1934–1935 гг. служил в Севастополе – помощником начальника школы связи Черноморского флота. Полковник. Был арестован в 1937 году, в 1939-м – расстрелян, впоследствии реабилитирован. Мать осуждена на восемь лет, отбывала срок в Темниковских лагерях. Нас было трое детей: старшей сестре – тринадцать лет, мне – одиннадцать и брату – восемь.

Попали мы все в детприемник-распределитель НКВД в Севастополе. Нам предлагали отказаться от родителей, но никто этого не сделал. В декабре 1937 года нас перевели в детдом для детей «врагов народа» в Волчанске Харьковской области.

В детдоме собрались дети «врагов народа» из разных городов Советского Союза: Севастополь, Симферополь, Керчь, Одесса, Киев, Смоленск, Москва, Минск, Ленинград... Мы постепенно стали любить нашего директора Леонтия Елисеевича Литвина. Он был очень строгим. Но нас не обижали, не оскорбляли. А ведь мы были не такими-то хорошими. Все обиженные, оскорбленные, обозленные, не понимавшие, за что пострадали наши родители, злыми... В сентябре 1938 г. его перевели в другой детдом, где надо было навести порядок. К нам пришел другой директор. Мы требовали, чтобы нас отправили к Леонтию Елисеевичу. И наш детдом в Волчанске расформировали: старших отправили к нему в с. Гиёвку Харьковской области, а остальных ребят расформировали по другим детдомам. Леонтий Елисеевич сделал для нас то, что вряд ли сделал кто-нибудь другой. Он дал нам возможность до войны закончить в детдоме 10 классов. Не каждый ребенок в семье до войны мог получить среднее образование, а в детдомах после седьмого класса всех отправляли на работу. [...] Школа была при детдоме, учителя приходили к нам. Я закончила школу в 1941 г. – 14 июня сдала последний экзамен, а 22-го началась война. Я даже еще успела поступить в Харьковский медицинский институт – это детдомовская девочка, дочь врага народа. А все благодаря Леонтию Елисеевичу.

Я хочу сказать, что в то страшное время не все люди были жестокими, равнодушными, трусливыми. На моем пути попадались такие, которые очень помогали мне, даже спасали от гибели. И первым был Леонтий Елисеевич. В 1939 году, когда мы поступали в комсомол, он поручился за меня. Я этим очень гордилась, а все девочки мне завидовали.

Началась война. Мы, десятиклассники, уже были выпущены из детдома, имели паспорта, некоторые стали студентами. Он нами гордился, так как сам был из простой крестьянской семьи, кончил педучилище, а мы были уже грамотнее его. По своим человеческим качествам он был умным, даже мудрым, строгим и добрым. Он давно понял, что мы самые обыкновенные дети, ничего враждебного в нас нет.

И вот детдом стал эвакуироваться. Леонтий Елисеевич не оставил на произвол судьбы никого из нас, забрал вместе с детдомом.

В Сталинградской области (г. Серафимович), куда привезли детдом, устроил нас всех на работу (нас было пять девочек, мальчики сразу после школы ушли на фронт. Никто не вернулся). Когда немцы летом 1942 года приблизились к Сталинграду, он обещал нас опять взять с собой, если детдом будет эвакуироваться. Но я пошла добровольно в армию; правда, меня отправили обратно как «дочь врага народа»...

Грабовская Эмма Александровна, г. Одесса.

Маму забрали задолго до рассвета... К нам постучали. Мама открыла. Вошел мужчина в форме, с наганом на боку. Приказал маме одеться и следовать за ним. Сам же не соизволил выйти, пока мама одевалась. Мы с братом стали плакать, но мама говорила, что она ни в чем не виновата, что там разберутся и она вернется.

Для нас начались голодные и холодные дни. Через несколько дней к нам зачастили какие-то люди. Они делали опись имущества. А что там было описывать, если мы жили в проходной комнате, все наши пожитки располагались в сундуке. Из сундука небрежно выбрасывали подушки, перья летали по комнате. И так несколько дней подряд, одно и то же. За это время никто не спросил нас, чем мы питаемся. От холода по углам комнаты выросли грибы.

После нескольких дней абсолютного голода, нам соседи принесли тарелку похлебки. Поняв, что мама наша не вернется, они продолжали нас поддерживать. Сосед дядя Андрей вернулся с фронта без ноги, получал какой-то скудный паек, и они с женой делились с нами. Потом все тот же дядя Андрей ходил на костылях в органы власти, чтобы нас забрали в детдом. Когда меня привели в детдом, там стояла наряженная елка...

В 1948 году меня отправили в Глинск, где находился мой брат. Вот здесь-то я и узнала, что являюсь дочерью «врага народа». Во всех моих поступках проступало сходство с матерью, и все-то я делала с особым умыслом, чтобы навредить. И даже наш организованный побег, закончившийся неудачно, был расценен как запланированная встреча со шпионами (я тогда училась в 3-м классе). В Глинск мама написала нам два-три письма с большими интервалами. В каждом писала, что больна, находится в больнице. Письма эти перечитывались директором и воспитателями.

Когда умер Сталин, мне сказали, что маму должны освободить, так как мне было 14 лет. Но я не знала, что мамы уже давно нет.

Л.М. Костенко

Мой отец, Дубов Александр Григорьевич, работал начальником управления военного строительства в Батуми. Его арестовали в 1937 году и приговорили к высшей мере.

Мать арестовали тогда же как ЧСИР и дали восемь лет лагерей, которые она отбывала в Потьме и в других местах.

Я инвалид с детства. Когда родителей арестовали, я была в Евпатории, в костно-туберкулезном санатории «Красный партизан». Врачи отстояли меня и содержали до поправления, пока я не стала ходить. Хотя было письмо, чтобы меня немедленно отправили в детдом, так как дети «врагов народа» не могут пользоваться нашими санаториями. Но главврач ответил, что дети за родителей по Конституции у нас не отвечают. Мне было одиннадцать лет. Спасибо ему, меня долечили!

Дубова Изольда Александровна

Мой отец, Семенов Георгий Дмитриевич, начальник радиостанции Лензолотофлота, был арестован в п. Качуг Иркутской области в 1938 г. Это все, что мне о нем известно. Мне было два года. Мать, беременная вторым ребенком, сутками простаивала около тюрьмы КГБ на улице Литвинова г. Иркутска. Ребенок родился больным, врожденный порок сердца, это моя сестра Фаина. Она жила очень мало. Мы прошли детский дом, так как мать тоже была арестована, а старые бабушка с дедушкой (он вскоре умер) не могли нас содержать. Дедушка опух от голода и умер. Теперь эти ужасы отошли в прошлое, но они страшно искалечили нашу жизнь.

Мне ничего не известно об отце, кто он, откуда, есть ли у него какие-то родственники, а значит, и у меня...

Я одна как перст в этом мире, который всегда был так зол ко мне, хотя я пела в детском хоре песни, восхваляющие «вождя народов», и с упоением танцевала лезгинку. И костюмчик мне в детдоме сшили с галунчиками, и гордилась я, маленькая девочка, вскрикивала: «Асса!», а зал рукоплескал. Это страшное воспоминание жжет злым осколком сердце.

Маргарита Георгиевна Семенова. 1989 г.

Архив НИПЦ «Мемориал».

А потом помню: черное небо и черный самолет. Возле шоссе лежит наша
мама с раскинутыми руками. Мы просим ее встать, а она не встает. Не
поднимается. Солдаты завернули маму в плащ-палатку и похоронили в песке, на
этом же месте. Мы кричали и просили: "Не закапывайте нашу мамку в ямку. Она
проснется, и мы пойдем дальше". По песку ползали какие-то большие жуки... Я
не могла представить, как мама будет жить под землей с ними. Как мы ее потом
найдем, как мы встретимся? Кто напишет нашему папе?
Кто-то из солдат спрашивал меня: "Девочка, как тебя зовут?" А я
забыла... "Девочка, а как твоя фамилия? Как зовут твою маму?" Я не
помнила... Мы сидели возле маминого бугорка до ночи, пока нас не подобрали и
не посадили на телегу. Полная телега детей. Вез нас какой-то старик, собирал
всех по дороге. Приехали в чужую деревню, и разобрали нас по хатам чужие
люди.
Женя Белькевич - 6 лет.

Спать было не на чем, спали на соломе. Когда пришла зима, на
четверых были одни ботинки. А потом начался голод. Голодал не только детдом,
голодали и люди вокруг нас, потому что все отдавали фронту. В детдоме жило
двести пятьдесят детей, и однажды - позвали на обед, а есть вообще нечего.
Сидят в столовой воспитательницы и директор, смотрят на нас, и глаза у них
полные слез. А была у нас лошадь Майка... Она была старая и очень ласковая,
мы возили на ней воду. На следующий день убили эту Майку. И давали нам воду
и такой маленький кусочек Майки... Но от нас это долго скрывали. Мы не могли
бы ее есть... Ни за что! Это была единственная лошадь в нашем детдоме. И еще
два голодных кота. Скелеты! Хорошо, думали мы потом, это счастье, что коты
такие худые, нам не придется их есть.
Ходили мы с огромными животами, я, например, могла съесть ведро супа,
потому что в этом супе ничего не было. Сколько мне будут наливать, столько я
буду есть и есть. Спасала нас природа, мы были как жвачные животные. Весной
в радиусе нескольких километров... Вокруг детдома... Не распускалось ни одно
дерево, потому что съедались все почки, мы сдирали даже молодую кору. Ели
траву, всю подряд ели. Нам дали бушлаты, и в этих бушлатах мы проделали
карманы и носили с собой траву, носили и жевали. Лето нас спасало, а зимой
становилось очень тяжело. Маленьких детей, нас было человек сорок, поселили
отдельно. По ночам - рев. Звали маму и папу. Воспитатели и учителя старались
не произносить при нас слово "мама". Они рассказывали нам сказки и подбирали
такие книжки, чтобы там не было этого слова. Если кто-то вдруг произносил
"мама", сразу начинался рев. Безутешный рев.
Зина Косяк -8 лет.

В конце сорок четвертого года... Я увидела первых пленных немцев... Они
шли широкой колонной по улице. И что меня поразило, так это то, что люди
подходили к ним и давали хлеб. Меня это так поразило, что я побежала на
работу к маме спросить: "Почему наши люди дают немцам хлеб?" Мама ничего не
сказала, она только заплакала. Тогда же я увидела первого мертвого в
немецкой форме, он шел-шел в колонне и упал. Колонна постояла и двинулась
дальше, а возле него поставили нашего солдата. Я подбежала... Меня тянуло
посмотреть на смерть вблизи, побыть рядом. Когда по радио объявляли о
потерях противника, мы всегда радовались... А тут... Я увидела... Человек
как будто спал... Он даже не лежал, а сидел, полускрючившись, голова немного
на плече. Я не знала: ненавидеть мне его или жалеть? Это был враг. Наш враг!
Не помню: молодой он или старый? Очень усталый. Из-за этого мне было трудно
его ненавидеть. Я тоже маме об этом рассказала. И она опять плакала.
Таиса Насветникова -7 лет.

Через два дня, наверное, к нам на хутор зашла группа красноармейцев.
Запыленные, потные, с запекшимися губами, они жадно пили воду из колодца. И
как же они ожили... Как просветлели их лица, когда в небе появилось четыре
наших самолета. На них мы заметили такие четкие красные звезды. "Наши!
Наши!" - кричали мы вместе с красноармейцами. Но вдруг откуда-то вынырнули
маленькие черные самолеты, они крутились вокруг наших, что-то там трещало,
гремело. Это как, знаете... Кто-то рвет клеенку или полотно... Но звук
громче... Я еще не знал. что так издали или с высоты трещат пулеметные
очереди. За падающими нашими самолетами потянулись красные полосы огня и
дыма. Бабах! Красноармейцы стояли и плакали, не стесняясь своих слез. Я
первый раз видел... Первый раз... Чтобы красноармейцы плакали... В военных
фильмах, которые я ходил смотреть в наш поселок, они никогда не плакали.
А потом... Потом... Еще через несколько дней... Из деревни Кабаки
прибежала мамина сестра - тетя Катя. Черная, страшная. Она рассказала, что в
их деревню приехали немцы, собрали активистов и вывели за околицу, там
расстреляли из пулеметов. Среди расстрелянных был и мамин брат, депутат
сельского Совета. Старый коммунист.
До сих пор помню слова тети Кати:
- Они ему разбили голову, и я руками мозги собирала... Они
белые-белые...
Она жила у нас два дня. И все дни рассказывала... Повторяла... За эти
два дня у нее побелела голова. И когда мама сидела рядом с тетей Катей,
обнимала ее и плакала, я гладил ее по голове. Боялся.
Я боялся, что мама тоже станет белая...
Женя Селеня - 5 лет.

Скоро начали голодать. Собирали лебеду, ели лебеду. Ели какие-то
цветы! Быстро кончились дрова. Немцы сожгли большой колхозный сад за
городом, боялись партизан, так все ходили и обрубали там пеньки, чтобы хоть
немного принести дров. Нагреть дома печь. Из дрожжей делали печенку: жарили
дрожжи на сковородке, и у них появлялся привкус печени. Мама дала мне
деньги, чтобы я купила хлеба на рынке. А там старая женщина продавала
козлят, и я вообразила, что спасу всю нашу семью, купив козленка. Козленок
подрастет -- и у нас будет много молока. И я купила козленка, заплатив за
него все деньги, которые мне дали с собой. Я не помню, как мама меня ругала,
помню только, что мы несколько дней сидели голодные: деньги кончились.
Варили какую-то затирку, кормили ею козленка, я брала его с собой спать,
чтобы ему было тепло, но он замерзал. И скоро умер... Это была трагедия...
Мы очень плакали, не разрешали его уносить из дома. Сильнее всех плакала я,
считая себя виноватой. Мама вынесла его ночью тихонько, а нам сказала, что
козленка съели мыши.
Инна Левкевич - 10 лет.

В ноябре сорок второго... Начальник госпиталя приказал выдать мне
форму, правда, ее пришлось срочно перешивать. А сапоги на меня не могли
найти целый месяц. Так я стал воспитанником госпиталя. Солдатом. Что делал?
Одни бинты могли свести с ума. Их всегда не хватало. Приходилось стирать,
сушить, скручивать. Попробуйте скрутить тысячу штук в день! А я наловчился
еще быстрее взрослых. Ловко получилась и первая самокрутка... В день моего
двенадцатилетия старшина с улыбкой вручил мне пачку махорки, как
полноправному бойцу. Покуривал... Тихонько от мамы... Воображал, конечно.
Ну, и страшно... Я с трудом к крови привык. Боялся обожженных. С черными
лицами...
Когда разбомбили вагоны с солью и парафином, и то, и другое в дело
пошло. Соль -- поварам, парафин -- мне. Пришлось овладеть специальностью, не
предусмотренной никакими воинскими списками -- делал свечи. Это похуже
бинтов! Моя задача, чтобы свечи долго горели, ими пользовались, когда не
было электричества. Под бомбежкой. Врачи не прекращали операции ни под
бомбежкой, ни под обстрелом. Ночью только закрывали окна. Завешивали
простынями. Одеялами.
Володя Чистоклетов -- 10 лет.

Они нас расстреливали в упор... Люди падали на землю... В песок, в
траву... "Закрой глаза, сынок... Не смотри..." - просил отец. Я боялся
смотреть и на небо -- там было черно от самолетов, и на землю -- везде
лежали убитые. Близко пролетел самолет... Отец тоже упал и не поднялся. Я
сидел над ним: "Папа, открой глаза... Папа, открой глаза.." Какие-то люди
кричали: "Немцы!" -- и тянули меня за собой. А до меня не доходило, что отец
больше не встанет, и вот так в пыли, на дороге, я его должен бросить. На нем
нигде не было крови, он просто молча лежал. Меня от него оттянули силой, но
много дней я шел и оглядывался, ждал - отец меня догонит. Просыпался
ночью... Просыпался от его голоса... Я не мог поверить, что отца больше у
меня нет. Так остался я один и в одном суконном костюме.
Володя Парабкович - 12 лет.

Когда нас освободили, отец ушел на фронт. Ушел с армией. Уже без него
мне сшили первое платье за войну. Сшила его мама из портянок, они были
белые, она их покрасила чернилами. На один рукав чернил не хватило. А мне
хотелось показать подружкам новое платье. И я стояла в калитке боком, то
есть хороший рукав показывала, а плохой прятала к дому. Мне казалось, что я
такая нарядная, такая красивая!
В школе впереди меня сидела девочка Аня. У нее погибли отец с матерью,
она жила с бабушкой. Они были беженцы, из-под Смоленска. Школа ей купила
пальто, валенки и блестящие галоши. Учительница принесла и положила все это
ей на парту. А мы сидели притихшие, потому что ни у кого из нас не было ни
таких валенок, ни такого пальто. Мы завидовали. Кто-то из мальчишек толкнул
Аню и сказал: "Повезло как!" Она упала на парту и заплакала. Плакала навзрыд
все четыре урока.
Вернулся с фронта отец, все пришли посмотреть на нашего папу. И на нас,
потому что к нам вернулся папа.
Первой пришла эта девочка...
Нина Ярошевич - 9 лет.

Иду из столовой, дети все кричат: "Приехала твоя мама!" У меня в ушах:
"Твоя ма-а-а-ма... Твоя ма-а-а-ма..." Мама мне снилась каждую ночь. Моя
настоящая мама. И вдруг она наяву, но мне казалось, что это во сне. Вижу --
мама! И не верю. Несколько дней меня уговаривали, а я боялась к маме
подходить. Вдруг это сон? Сон!! Мама плачет, а я кричу: "Не подходи! Мою
маму убили". Я боялась... Я боялась поверить в свое счастье...
Я и сейчас.. Всю жизнь плачу в счастливые моменты своей жизни.
Обливаюсь слезами. Всю жизнь... Мой муж... Мы живем с ним в любви много лет.
Когда он сделал мне предложение: "Я тебя люблю. Давай поженимся"... Я - в
слезы... Он испугался: "Я тебя обидел?" - "Нет! Нет! Я - счастливая!" Но я
никогда не могу быть до конца счастливой. Совсем счастливой. Не получается у
меня счастье. Боюсь счастья. Мне всегда кажется, что оно вот-вот кончится.
Во мне всегда живет это "вот-вот". Детский страх...
Тамара Пархимович -7 лет.

Жила рядом с нами очень хорошая, добрая женщина. Она видела все наши
страдания и сказала маме: "Пусть ваша дочь помогает мне по хозяйству". Уж
очень я была хилая. Ушла она в поле, а меня оставила с внуком, показала, что
где лежит, чтобы я его накормила и сама поела. Я подойду к столу, посмотрю
на еду, а брать боюсь. Мне казалось, что если я возьму что-нибудь, то все
сразу исчезнет, что это сон. Не то что есть, я даже пальцем боялась крошечку
тронуть -- только бы все это не перестало существовать. Я лучше буду
смотреть, долго буду смотреть. То сбоку, то сзади подойду. Глаза боялась
закрыть. Так за весь день в рот ничего не взяла. А у этой женщины были
корова, овцы, куры. И она оставила мне масло, яйца...
Пришла хозяйка вечером, спрашивает:
- Ела?
Отвечаю:
-Ела...
-Ну, иди тогда домой. А это маме отнеси. - И дает мне хлебушка. - А
завтра снова приходи.
Пришла я домой, и эта женщина - сразу за мной. Я испугалась: не
пропало ли чего? А она целует меня и плачет:
- Что же ты, дурочка, ничегошеньки не ела? Почему все на месте лежит?
- И гладит, гладит меня по голове.
Эмма Левина - 13 лет.

Я очень удивилась, что молодой фашистский офицер, который стал жить у
нас, был в очках. А я себе представляла, что в очках ходят только учителя.
Он жил с денщиком в одной половине дома, а мы - в другой. Братик, самый
маленький, у нас простыл и сильно кашлял. У него была большая температура,
он весь горел, плакал ночами. Наутро офицер заходит на нашу половину и
говорит маме, что если киндер будет плакать, не давать ему спать по ночам,
то он его "пуф-пуф" - и показывает на свой пистолет. Ночью, как только брат
закашляет или заплачет, мать хватает его в одеяло, бежит на улицу и там
качает, пока он не заснет или не успокоится. Пуф-пуф...
Забрали у нас все, мы голодали. На кухню не пускали, варили они там
только себе. Брат маленький, он услышал запах и пополз по полу на этот
запах. А они каждый день варили гороховый суп, очень слышно, как пахнет этот
суп. Через пять минут раздался крик моего брата, страшный визг. Его облили
кипятком на кухне, облили за то, что он просил есть. А он был такой
голодный, что подойдет к маме: "Давай сварим моего утенка". Утенок у него
был самой любимой игрушкой, он никому его раньше в руки не давал. Спал с
ним.
Нина Рачицкая - 7 лет.

Там собралось много людей. И детей. Те, кто приехал за мамой, нас не
знали и не нашли. Они ломают дверь... А я вижу, что на дороге показалась
мама, такая маленькая, такая худенькая. И немцы ее увидели, они побежали
наверх, на горку, схватили маму, заломили ей руки и стали бить. А мы бежим и
кричим все втроем, кричим, сколько есть силы: "Мама! Мама!" Втолкнули ее в
мотоциклетную коляску, она только крикнула соседке: "Феня милая, ты
присмотри за моими детьми". Нас соседи отвели от дороги, но каждый боялся к
себе брать: а вдруг придут за нами? И мы пошли плакать в канаву. Домой
нельзя, нам уже рассказали, что в соседней деревне забрали родителей, а
детей сожгли, закрыли в доме и сожгли. Боимся войти в свой дом... Так
продолжалось, наверное, три дня. То мы в курятнике сидим, то к огороду
нашему подойдем. Есть хочется, а в огороде ничего не трогаем, потому что
мама ругалась, что мы рано рвем морковку, когда она еще не выросла, горох
обрываем. Мы ничего не берем и говорим друг другу, мол, наша мама
переживает, что мы без нее все уничтожим на огороде. Конечно, она так
думает. Она не знает, что мы ничего не трогаем. Слушаемся. Взрослые
передавали, и дети приносили нам: кто - брюкву вареную, кто - картофелину,
кто - бурак...
Потом нас забрала к себе тетя Арина. У нее остался один мальчик, а
двоих она потеряла, когда уходила с беженцами. Мы все время вспоминали маму,
и тетя Арина повела нас к коменданту тюрьмы, стала просить о свидании.
Комендант сказал, что разговаривать с мамой нельзя, единственное, что он нам
разрешил, -- это пройти мимо ее окошка.
Мы пошли мимо окошка, и я увидела маму... Нас вели так быстро, что маму
увидела я одна, а сестренки не успели. Мамино лицо было красное, я поняла -
ее сильно били. Она нас тоже увидела и только крикнула: "Дети! Девочки мои!"
И больше не выглянула в окошко. Потом нам передавали, что она увидела нас и
потеряла сознание...
Через несколько дней мы узнали - маму расстреляли. Я и сестричка Рая
понимали, что нашей мамы уже нет, а самая младшая, Томочка, говорила, что
вот вернется мама, я ей все расскажу, если мы ее обижали, не брали на руки.
Когда нам давали поесть, я лучший кусочек отдавала ей. Так, я помнила,
делала мама...
Когда маму расстреляли... Подъехала к нашему дому машина... Стали
забирать вещи... Соседи позвали нас "Идите, попросите свои валенки, свои
теплые пальто. Скоро будет зима, а вы одеты по-летнему". Стоим мы втроем,
маленькая Томочка сидит у меня на шее, и я говорю: "Дядя, дайте ей валенки".
Полицейский в это время их взял и несет. Я договорить не успела, как он пнул
меня ногой, и сестра свалилась... И ударилась головкой о камень. Наутро мы
увидели на том месте большой нарыв, он стал расти. У тети Арины был толстый
платок, она завяжет ей головку, а нарыв все равно видно. Я ночью обниму
сестренку, а головка у нее большая-большая. И у меня страх, что она умрет.
Лиля Мельникова -7 лет.

Скоро немцы вернулись... Через несколько дней... Собрали всех детей,
нас было тринадцать человек, поставили впереди своей колонны - боялись
партизанских мин. Мы шли впереди, а они за нами ехали. Если надо было,
например, остановиться и взять воду из колодца, они сначала запускали к
колодцу нас. Так мы шли километров пятнадцать. Мальчишки не так боялись, а
девочки шли и плакали. А они за нами на машинах... Не убежишь... Помню, что
мы шли босиком, а еще только начиналась весна. Первые дни...
Хочу забыть...
Немцы ходили по хатам... Собирали матерей тех, у кого дети ушли в
партизаны... И отрубили им головы посреди деревни... Нам приказали:
"Смотрите". В одной хате никого не нашли, поймали и повесили их кота. Он
висел на веревочке, как ребенок...
Хочу все забыть...
Люба Александрович -11 лет.

Шли... Шли... В какой-то деревне... В одной хате было открыто окно. И
там, видно, недавно пекли картофельные пироги. И когда мы приблизились, брат
услышал запах этих пирогов, он потерял сознание. Я зашла в эту хату, хотела
попросить кусочек для брата, потому что он бы не поднялся. А я бы его не
понесла, сил мало. В хате никого не нашла, но не удержалась и отломила
кусочек пирога. Сидим и ждем хозяев, чтобы не подумали, что мы воруем.
Пришла хозяйка, она жила одна. Она нас не отпустила, она сказала: "Теперь
будете мои дети..." Как она это сказала, мы тут же с братом за столом
заснули. Так нам стало хорошо. У нас появился дом...
Скоро деревню сожгли. Людей всех тоже. И нашу новую тетю. А мы остались
жить, потому что рано утром ушли за ягодами... Сидели на горке и смотрели на
огонь... Уже все понимали... Не знали: куда нам идти? Как найти еще одну
тетю? Только эту полюбили. Мы даже говорили между собой, что будем называть
нашу новую тетю мамой. Такая она хорошая, она всегда целовала нас на ночь.
Нас подобрали партизаны. Из партизанского отряда на самолете отправили
за линию фронта...
Что у меня осталось с войны? Я не понимаю, что такое чужие люди, потому
что мы выросли с братом среди чужих людей. Нас спасли чужие люди. Но какие
же они мне чужие? Все люди свои. Я живу с этим чувством...
Нина Шунто - 6 лет.

Жили мы: мама, две сестрички, братик и курица. У нас одна курица
осталась, она с нами в хате жила, с нами спала. С нами от бомб пряталась.
Она привыкла и ходила за нами, как собачка. Как мы ни голодали, а курицу
спасли. А голодали так, что мать за зиму сварила старый кожух и все кнуты, а
нам они пахли мясом. Братик грудной... Заваривали кипятком яйцо, и эту
водичку давали ему вместо молока. Он переставал тогда плакать и умирать...
А вокруг убивали. Убивали. Убивали... Людей, коней, собак... За войну у
нас всех коней убили. Всех собак. Правда, коты уцелели.
Днем немцы приходят: "Матка, дай яйца. Матка, дай сало". Стреляют. А
ночью партизаны... Партизанам надо было выжить в лесу, особенно зимой. Они
ночью стучали в окно. Когда добром заберут, когда силой... У нас вывели
коровку... Мама плачет. И партизаны плачут... Не рассказать. Не рассказать,
милая. Нет! И нет!
Мама с бабушкой пахали так: сначала мама надевала на шею хомут, а
бабушка шла за плугом. Потом они менялись, другая становилась конем. Я
мечтала скорее вырасти... Жалко было маму и бабушку...
После войны на всю деревню была одна собака (чужая прибилась) и одна
наша курица. Яйца мы не ели. Собирали, чтобы вывести цыплят.
Я пошла в школу... Оторвала со стены кусок старых обоев - это была моя
тетрадка. Вместо резинки - пробка из бутылки. Выросли осенью бураки, так мы
радовались, что сейчас натрем бураков и у нас будут чернила. День-два эта
каша постоит и становится черная. Уже было чем писать.
Еще помню, что мама и я любили вышивать гладью, обязательно чтобы
веселенькие цветочки были. Черных ниток я не любила.
И сейчас не люблю черный цвет...
Зина Гурская -7 лет.
*********************************
Из книги Светланы Алексиевич "Последние свидетели". Все книги Алексиевич были у меня задолго до того, как она получила Нобелевскую премию, чем вызвала ожесточенные споры: достойна или не достойна, позор или гордость... Я думаю, что позор тем, (особенно её коллегам-писателям), которые вместо того, чтобы поздравить, писали мерзкие пасквили, соревнуясь в остроумии. Да, она не Толстой, не Бунин, не Куприн. Она на их славу и не претендует. Она человек, который еще с 70-ых годов прошлого века стал собирать бесценные воспоминания последних живых свидетелей войны. Человек, которые смог их разговорить, которые описал всё это самыми пронзительными словами. Один-единственный человек, которые додумался это сделать, годами собирал, пропустил через своё сердце. А ведь тогда было совершенно не принято рассказывать, как всё было на самом деле. Невероятно, что ей удалось добыть эти свидетельства. Её книги останутся нам, детям, внукам, правнукам и праправнукам. Это самое важное и за это она заслужила свою премию. А всё остальное, что ставят ей в вину, абсолютно неважно.

Колоколов не слышно по России,
Лишь изредка вспорхнет печальный стон...
Какое небо надо мною синее,
Но отчего на душах тяжкий сон?

Проснитесь, россияне, пробудитесь!
Взгляните детям в чуждые глаза,
От дьвявольских деяний отрекитесь...
Скатилась по небу кровавая слеза.

Вскипай же, кровь, от Материнской боли!
И, глянувши окрест, поражены -
От дьявольской, ГУЛАГовской неволи
Не только храмы, души сожжены!

Ада Листопад

Тюрьма Челябинская. Старинная. Стены метровой толщины - надежно строили в прежнее время подобные заведения. Подвальная камера углублена в землю метра на полтора-два, двери арочные, ступенями. Пол бетонный, окна узкие, зашоренные. Вот такая мрачная архитектура этого заведения мне запомнилась.

Расположились в камере, кто как мог. Коек, постелей, даже соломы, естественно, нет - в советской системе тюрем не полагалось. Впрочем, нам не привыкать к скотскому образу, благо хоть покушать есть что с собой.

Только принялись трапезничать, как с лязгом распахнулась дверь и по ступенькам кубарем скатываются два детских тела. Мальчики лет по десять, полураздетые, избитые, все в синяках. Один поднялся сам, а второй остался лежать. Я сразу же подбежал к нему, поднял и отнес на свое пальто, разостланное на полу. Тело мальчика обвисло на моих руках, словно он был без костей, или все кости в нем были переломаны. Глаза его были закрыты и затекли от синяков.

Я быстро развел в кружке шоколадный порошок и хотел напоить мальчика. Но он вдруг ожил, зажал одной рукой рот, а второй отпихнул кружку. Я очень удивился и спрашиваю у второго: " В чем дело?" Второй отвечает: "Да у него рот поганый, не будет он из твоей кружки пить."

Пришлось расспросить словоохотливого малыша об их тюремных мытарствах, и, показалось мне, свет померк перед глазами. Этих детей тюремщики посадили к ворам и жуликам, уголовникам. Когда они узнали, что это дети "врагов народа", стали надругаться над ними, постоянно называя "вражинами". Били, когда им хотелось, играли на них в карты, насиловали, применяя самые циничные методы, унижающие человеческую личность. Читатель, вероятно, понял о чем идет речь. Однако второй мальчик оказался непокорней и занозистей, его тут же скрутили, разжали зубы ложкой и мочились прямо в рот... Заставляли сосать {Роскомнадзор}...

В камере была мертвая тишина. Многие не скрывали слез, вспоминая, видимо, своих детей, внуков...На все, Господи, воля Твоя! Но за что же детям такие муки, за что?

У мальчика был жар. Я постучал в дверь, потребовав врача. В ответ охранник ответил: "Ничего, они живучие, а умрет - одним вражьим ублюдком будет меньше." Этот неслыханный цинизм буквально сдавил мое сердце, и от бессилия я зарыдал впервые в жизни. Рыдания душили меня. В отчаянии я подошел к параше, снял деревянную крышку и начал барабанить по железной двери. Арестанты окаменели. На шум сбежались, наверное, полтюрьмы охранников, Раскрылась дверь, появились тюремщики с наганами: " Всем на пол! Бунт? Всех расстреляем!"

Я спокойно объяснил, что бунта нет. Просто требуется врач, оказать помощь больному ребенку. Главный посмотрел на лежащего на полу мальчика и ответил: "Будет врач, чего шум поднял, дурень, хочешь статью заработать!?"

Через некоторое время явился врач. Осмотрел мальчика: переломов нет, кости целы, избит в самом деле сильно...Все пройдет, нужно только покормить и дать. отдых...Врач попытался дать ребенку какую-то таблетку, но тот не принял. Мальчик, видимо, все видел и слышал. Он позвал меня. Я сел к нему. Он взял мою ладонь и приложил к лицу. Я долго сидел рядом, не отнимая руки, а ребенок, обхватив обеими ручонками мою ладонь, забылся в тяжелом тюремном сне...Уже заполночь, но камера не спала. Второго мальчика тоже пригрели, убаюкали. Заключенные тихо переговаривались, вспоминая своих детей, изливали друг другу душу. Мой ребенок, его звали Петей, очнулся, потянул меня. Я понял его, прилег рядом. Он прижался ко мне и опять заснул. Утром жар у него спал, но он не хотел просыпаться, не открывал глаза, а все жался ко мне, словно хотел спрятаться.

Бедный ребенок! После пережитого тюремного ужаса, быть может, впервые за последние дни ощутил людское тепло и ласку. Проснулся и второй мальчик - Коля. Трудно описать, что творилось в камере! Несчастные люди, измученные, потерявшие всякую надежду на радость, вдруг словно оттаяли. Их сумрачные лица разгладились, глаза засияли. В них засветилась ожившая любовь к детям, этим несчастным жертвам сталинского террора. Люди вдруг ожили - кто несет хлеб мальчикам, кто сахар. Каждому хотелось притронуться к детям, приласкать. Дети стали любимцами нашей камеры; истосковавшись по простым человеческим чувствам, люди сообща как бы усыновили их. Радостно было смотреть на своих духовно пробужденных сокамерников. Подали в окно завтрак. Главное - горячий чай, целый бак. У нас оказалась своя заварка - чай из ларька, вместо молока - шоколадный порошок. За все тюремные годы это был первый радостный завтрак. Послышался даже смех. О, Господи, много ли нужно человеку для счастья такого мимолетного.

Коля уплетал еду за обе щеки, а Петя поначалу дичился, но потом, видя, что никто им не брезгует, тоже начал пить чай с наслаждением. Может быть, это был их последний пир, что ждало детей впереди?..

Мальчики рассказали нам о своей судьбе. Петя был единственным сыном инженера Баймакского медеплавильного завода, мать - учительница русского языка и литературы. Оба члены партии. Семья была дружной.

Сначала арестовали его мать. Петя не понимал, что это такое. Пришли двое, вызвали соседей - понятых и начали что-то искать, перевернув в доме все вверх дном. Петя только помнил, что мать плакала навзрыд и все повторяла: не виновата, это из-за портрета Сталина... Все произошло случайно, люди подтвердят... Отец успокаивал мать - это ошибка, они разберутся и освободят. Когда они растоптали Петины книги и игрушки, он кинулся с кулаками на них. Тогда один из тех двух схватил Петю за шиворот, и отец кинулся на него. Они швырнули отца на туалетный столик, разбив зеркало...

Разбитое зеркало - разбитая судьба человека, семьи, целой страны.

Отец ходил всюду, хлопотал за мать, но все бесполезно. Настал день, вернее ночь, и они пришли за ним. Пока шел обыск и опись вещей, он сидел, обняв сына, и слезы беззвучно текли из его глаз. Петя тоже плакал. На прощание отец сказал ему: "Ну, Петенька, наступили для нас тяжелые дни. Ты уже большой, помни - мы не виноваты, не враги своему народу. Держись, не падай духом, терпи и жди. Главное, будь человеком, борись..."

Отца увезли в "черном вороне", а сын вернулся в пустую разграбленную квартиру, хотелось плакать, но слез не было. В школе все сторонились его, называли сыном врага народа. Из пионеров исключили. Целыми днями и даже ночами он ходил около здания НКВД, просил пустить его к отцу или матери. И однажды из этого дома вышел человек с доброй улыбкой и повел мальчика за собой. Он обрадовался, что увидит родителей, но его затолкнули в машину, увезли в тюрьму и посадили в камеру к уголовникам.

Его вначале приняли за своего и отнеслись неплохо, но узнав, что он сын "врага народа", стали издеваться...

Судьба второго ребенка - Коли - весьма схожа с судьбой Пети. Родители его из рабочих, оба - члены партии. После ареста родителей он, так же, как Петя, прошел полосу отчуждения в школе, на улице, пока его не определили в детдом, где повторилось то же самое. Коля защищал себя сам - дрался, грубил, когда оскорбляли его воспитатели. Видимо директор позвонил в НКВД, и Колю тоже увезли в тюрьму, посадив в одну камеру с уголовниками, где уже был Петя...

В Челябинской пересыльной тюрьме мы прожили восемь дней. Дети на наших глазах окрепли, пищи с учетом наших запасов было достаточно. Петя спал рядом со мной, непременно обняв меня. Чувствовалось, что он мальчик интеллигентный и заласканный. Боже, думал я, как трудно будет ему дальше! Заключенные в камере собрали из своих лохмотьев кое-какую одежду, портянки. Нашлись даже портные, которые из общего тряпья сшили им нечто вроде теплых пальтишек.

В камере я им пересказывал приключенческие романы, которые читал раньше - "Трех мушкетеров", историю Робин Гуда, "Графа Монте Кристо", читал стихи Пушкина, Есенина, Лермонтова. Сокамерники ожили, были довольны, дети - тем более.

Интересно, думал я, вот два мальчика, совершенно разные в экстремальных условиях. Что тут влияет - воспитание или гены? Казалось, что воспитывались в равных условиях...А что же можно сказать об их бездушных соседях, друзьях, сослуживцах, учителях, детях в школах и детдомах! Как растлили их души до омерзения за эти годы господства идеологии люмпенов, что стало с их генами. Возможно ли восстановить их до изначального уровня нормальности? сколько десятилетий, а может, столетий потребуется на это?

И вот для всех началась полоса новых испытаний. Автомашиной под конвоем доставили нас на вокзал и погрузили в "столыпинские" вагоны. В отличие от товарных, скотных вагонов эти - вполне приличные, чистые, светлые, внутри разделены на отдельные купе с трехъярусными жесткими полками. Они закрыты сплошными, на всю длину вагона железными решетками, с отдельными дверьми на замках. По коридору, вдоль этих зарешеченных купе, ходят два конвоира с оружием.

Везли нас до Новосибирска двое суток. Оба ребенка были со мной в купе. Питались мы за счет имевшихся запасов хорошо, но не было воды. На вторые сутки они запросили пить. Я обратился к конвоирам, но в ответ мне было лишь суровое молчание. Им запрещено уставом разговаривать с арестантами. Их заклинали именами братьев, сыновей, отцов, матерей, но они были глухи к нашим мольбам.

В Новосибирске высадили, приказали сесть кругом на снег. "Кто встанет - считается за побег! - предупредил кто-то из охраны, имеющий право на общение с нами. - Конвой применяет оружие без предупреждения!"

Мы присели на корточки, многие из нас были полураздеты, в худых туфлях, уже давно без носков. Видим, дети начинают дрожать от холода, коченеют. Мороз! На улице конец февраля 1940 года. Решили так: принимаем детей на колени и так, передавая по кругу друг другу, греем их.

Наконец подали бортовые машины и нас повезли в пересыльную тюрьму. Детей сразу же отделили, дальше путь их лежал в отдельные лагеря для детей "врагов народа". Вынесли ли они физически и духовно те неслыханные нечеловеческие издевательства и насилие? - больше о них я ничего не знаю.

Несколько дней в Новосибирской тюрьме были невыносимо тягостны. Люди как-то сникли, ушли в себя. Одни сидели в раздумье, другие ходили из угла в угол, не находя себе места. Видел я и таких, которые, уткнувшись в край пальтеца, тихо, украдкой плакали.

По-моему, наша встреча с этими мальчиками и последовавшая за ней разлука, надломили многих, даже видавших виды. Новое потрясение, казалось, было выше наших сил. Словом, настроение было у всех скверное. Мы уже две недели не мылись, не ходили в баню или душ.

Вскоре заболел один из заключенных, за ним еще сразу двое, лежали голодные и есть не хотели. Вызвали врача, на этот раз он явился довольно быстро, осмотрел больных и всех троих велел забрать из камеры, сказали, что в санчасть. Это тоже подействовало на нас еще более удручающее. В общем, жили мы как бы в ожидании смерти. Тревога в наших душах нарастала - и в серьезности положения уже нельзя было сомневаться. Едва ли кто даже подозревал, какие испытания нас еще ожидают.

Отрывок из документальной книги воспоминаний "Наперекор ударам судьбы"

Малолетние дети "врагов народа"

Колоколов не слышно по России,

Лишь изредка вспорхнет печальный стон...

Какое небо надо мною синее,

Но отчего на душах тяжкий сон?

Проснитесь, россияне, пробудитесь!

Взгляните детям в чуждые глаза,

От дьвявольских деяний отрекитесь.. .

Скатилась по небу кровавая слеза .

Вскипай же, кровь, от Материнской боли!

И, глянувши окрест, поражены -

От дьявольской, ГУЛАГовской неволи

Не только храмы, души сожжены!

Ада Листопад

Тюрьма Челябинская. Старинная. Стены метровой толщины - надежно строили в прежнее время подобные заведения. Подвальная камера углублена в землю метра на полтора-два, двери арочные, ступенями. Пол бетонный, окна узкие, зашоренные. Вот такая мрачная архитектура этого заведения мне запомнилась.

Расположились в камере, кто как мог. Коек, постелей, даже соломы, естественно, нет - в советской системе тюрем не полагалось. Впрочем, нам не привыкать к скотскому образу, благо хоть покушать есть что с собой.

Только принялись трапезничать, как с лязгом распахнулась дверь и по ступенькам кубарем скатываются два детских тела. Мальчики лет по десять, полураздетые, избитые, все в синяках. Один поднялся сам, а второй остался лежать. Я сразу же подбежал к нему, поднял и отнес на свое пальто, разостланное на полу. Тело мальчика обвисло на моих руках, словно он был без костей, или все кости в нем были переломаны. Глаза его были закрыты и затекли от синяков.

Я быстро развел в кружке шоколадный порошок и хотел напоить мальчика. Но он вдруг ожил, зажал одной рукой рот, а второй отпихнул кружку. Я очень удивился и спрашиваю у второго: " В чем дело?" Второй отвечает: "Да у него рот поганый, не будет он из твоей кружки пить."

Пришлось расспросить словоохотливого малыша об их тюремных мытарствах, и, показалось мне, свет померк перед глазами. Этих детей тюремщики посадили к ворам и жуликам,

- 84 -

уголовникам. Когда они узнали, что это дети "врагов народа", стали надругаться над ними, постоянно называя "вражинами". Били, когда им хотелось, играли на них в карты, насиловали, применяя самые циничные методы, унижающие человеческую личность. Читатель, вероятно, понял о чем идет речь. Однако второй мальчик оказался непокорней и занозистей, его тут же скрутили, разжали зубы ложкой и мочились прямо в рот... Заставляли сосать член...

В камере была мертвая тишина. Многие не скрывали слез, вспоминая, видимо, своих детей, внуков...На все, Господи, воля Твоя! Но за что же детям такие муки, за что?

У мальчика был жар. Я постучал в дверь, потребовав врача. В ответ охранник ответил: "Ничего, они живучие, а умрет - одним вражьим ублюдком будет меньше." Этот неслыханный цинизм буквально сдавил мое сердце, и от бессилия я зарыдал впервые в жизни. Рыдания душили меня. В отчаянии я подошел к параше, снял деревянную крышку и начал барабанить по железной двери. Арестанты окаменели. На шум сбежались, наверное, полтюрьмы охранников, Раскрылась дверь, появились тюремщики с наганами: " Всем на пол! Бунт? Всех расстреляем!"

Я спокойно объяснил, что бунта нет. Просто требуется врач, оказать помощь больному ребенку. Главный посмотрел на лежащего на полу мальчика и ответил: "Будет врач, чего шум поднял, дурень, хочешь статью заработать!?"

Через некоторое время явился врач. Осмотрел мальчика: переломов нет, кости целы, избит в самом деле сильно...Все пройдет, нужно только покормить и дать. отдых...Врач попытался дать ребенку какую-то таблетку, но тот не принял. Мальчик, видимо, все видел и слышал. Он позвал меня. Я сел к нему. Он взял мою ладонь и приложил к лицу. Я долго сидел рядом, не отнимая руки, а ребенок, обхватив обеими ручонками мою ладонь, забылся в тяжелом тюремном сне...Уже заполночь, но камера не спала. Второго мальчика тоже пригрели, убаюкали. Заключенные тихо переговаривались, вспоминая своих детей, изливали друг другу душу. Мой ребенок, его звали Петей, очнулся, потянул меня. Я понял его, прилег рядом. Он прижался ко мне и опять заснул. Утром жар у него спал, но он не хотел просыпаться, не открывал глаза, а все жался ко мне, словно хотел спрятаться.

- 85 -

Бедный ребенок! После пережитого тюремного ужаса, быть может, впервые за последние дни ощутил людское тепло и ласку. Проснулся и второй мальчик - Коля. Трудно описать, что творилось в камере! Несчастные люди, измученные, потерявшие всякую надежду на радость, вдруг словно оттаяли. Их сумрачные лица разгладились, глаза засияли. В них засветилась ожившая любовь к детям, этим несчастным жертвам сталинского террора. Люди вдруг ожили - кто несет хлеб мальчикам, кто сахар. Каждому хотелось притронуться к детям, приласкать. Дети стали любимцами нашей камеры; истосковавшись по простым человеческим чувствам, люди сообща как бы усыновили их. Радостно было смотреть на своих духовно пробужденных сокамерников. Подали в окно завтрак. Главное - горячий чай, целый бак. У нас оказалась своя заварка - чай из ларька, вместо молока - шоколадный порошок. За все тюремные годы это был первый радостный завтрак. Послышался даже смех. О, Господи, много ли нужно человеку для счастья такого мимолетного.

Коля уплетал еду за обе щеки, а Петя поначалу дичился, но потом, видя, что никто им не брезгует, тоже начал пить чай с наслаждением. Может быть, это был их последний пир, что ждало детей впереди?..

- 86 -

Мальчики рассказали нам о своей судьбе. Петя был единственным сыном инженера Баймакского медеплавильного завода, мать - учительница русского языка и литературы. Оба члены партии. Семья была дружной.

Сначала арестовали его мать. Петя не понимал, что это такое. Пришли двое, вызвали соседей - понятых и начали что-то искать, перевернув в доме все вверх дном. Петя только помнил, что мать плакала навзрыд и все повторяла: не виновата, это из-за портрета Сталина... Все произошло случайно, люди подтвердят... Отец успокаивал мать - это ошибка, они разберутся и освободят. Когда они растоптали Петины книги и игрушки, он кинулся с кулаками на них. Тогда один из тех двух схватил Петю за шиворот, и отец кинулся на него. Они швырнули отца на туалетный столик, разбив зеркало...

Разбитое зеркало - разбитая судьба человека, семьи, целой страны.

Отец ходил всюду, хлопотал за мать, но все бесполезно. Настал день, вернее ночь, и они пришли за ним. Пока шел обыск и опись вещей, он сидел, обняв сына, и слезы беззвучно текли из его глаз. Петя тоже плакал. На прощание отец сказал ему: "Ну, Петенька, наступили для нас тяжелые дни. Ты уже большой, помни - мы не виноваты, не враги своему народу. Держись, не падай духом, терпи и жди. Главное, будь человеком, борись..."

Отца увезли в "черном вороне", а сын вернулся в пустую разграбленную квартиру, хотелось плакать, но слез не было. В школе все сторонились его, называли сыном врага народа. Из пионеров исключили. Целыми днями и даже ночами он ходил около здания НКВД, просил пустить его к отцу или матери. И однажды из этого дома вышел человек с доброй улыбкой и повел мальчика за собой. Он обрадовался, что увидит родителей, но его затолкнули в машину, увезли в тюрьму и посадили в камеру к уголовникам.

Его вначале приняли за своего и отнеслись неплохо, но узнав, что он сын "врага народа", стали издеваться...

Судьба второго ребенка - Коли - весьма схожа с судьбой Пети. Родители его из рабочих, оба - члены партии. После ареста родителей он, так же, как Петя, прошел полосу отчуждения в школе, на улице, пока его не определили в детдом, где повторилось то же самое. Коля защищал себя сам

- 87 -

Дрался, грубил, когда оскорбляли его воспитатели. Видимо директор позвонил в НКВД, и Колю тоже увезли в тюрьму, посадив в одну камеру с уголовниками, где уже был Петя...

В Челябинской пересыльной тюрьме мы прожили восемь дней. Дети на наших глазах окрепли, пищи с учетом наших запасов было достаточно. Петя спал рядом со мной, непременно обняв меня. Чувствовалось, что он мальчик интеллигентный и заласканный. Боже, думал я, как трудно будет ему дальше! Заключенные в камере собрали из своих лохмотьев кое-какую одежду, портянки. Нашлись даже портные, которые из общего тряпья сшили им нечто вроде теплых пальтишек.

В камере я им пересказывал приключенческие романы, которые читал раньше - "Трех мушкетеров", историю Робин Гуда, "Графа Монте Кристо", читал стихи Пушкина, Есенина, Лермонтова. Сокамерники ожили, были довольны, дети - тем более.

Интересно, думал я, вот два мальчика, совершенно разные в экстремальных условиях. Что тут влияет - воспитание или гены? Казалось, что воспитывались в равных условиях...А что же можно сказать об их бездушных соседях, друзьях, сослуживцах, учителях, детях в школах и детдомах! Как растлили их души до омерзения за эти годы господства идеологии люмпенов, что стало с их генами. Возможно ли восстановить их до изначального уровня нормальности? сколько десятилетий, а может, столетий потребуется на это?

И вот для всех началась полоса новых испытаний. Автомашиной под конвоем доставили нас на вокзал и погрузили в "столыпинские" вагоны. В отличие от товарных, скотных вагонов эти - вполне приличные, чистые, светлые, внутри разделены на отдельные купе с трехъярусными жесткими полками. Они закрыты сплошными, на всю длину вагона железными решетками, с отдельными дверьми на замках. По коридору, вдоль этих зарешеченных купе, ходят два конвоира с оружием.

Везли нас до Новосибирска двое суток. Оба ребенка были со мной в купе. Питались мы за счет имевшихся запасов хорошо, но не было воды. На вторые сутки они запросили пить. Я обратился к конвоирам, но в ответ мне было лишь суровое молчание. Им запрещено уставом разговаривать с

- 88 -

арестантами. Их заклинали именами братьев, сыновей, отцов, матерей, но они были глухи к нашим мольбам.

В Новосибирске высадили, приказали сесть кругом на снег. "Кто встанет - считается за побег! - предупредил кто-то из охраны, имеющий право на общение с нами. - Конвой применяет оружие без предупреждения!"

Мы присели на корточки, многие из нас были полураздеты, в худых туфлях, уже давно без носков. Видим, дети начинают дрожать от холода, коченеют. Мороз! На улице конец февраля 1940 года. Решили так: принимаем детей на колени и так, передавая по кругу друг другу, греем их.

Наконец подали бортовые машины и нас повезли в пересыльную тюрьму. Детей сразу же отделили, дальше путь их лежал в отдельные лагеря для детей "врагов народа". Вынесли ли они физически и духовно те неслыханные нечеловеческие издевательства и насилие? - больше о них я ничего не знаю.

Несколько дней в Новосибирской тюрьме были невыносимо тягостны. Люди как-то сникли, ушли в себя. Одни сидели в раздумье, другие ходили из угла в угол, не находя себе места. Видел я и таких, которые, уткнувшись в край пальтеца, тихо, украдкой плакали.

По-моему, наша встреча с этими мальчиками и последовавшая за ней разлука, надломили многих, даже видавших виды. Новое потрясение, казалось, было выше наших сил. Словом, настроение было у всех скверное. Мы уже две недели не мылись, не ходили в баню или душ.

Вскоре заболел один из заключенных, за ним еще сразу двое, лежали голодные и есть не хотели. Вызвали врача, на этот раз он явился довольно быстро, осмотрел больных и всех троих велел забрать из камеры, сказали, что в санчасть. Это тоже подействовало на нас еще более удручающее. В общем, жили мы как бы в ожидании смерти. Тревога в наших душах нарастала - и в серьезности положения уже нельзя было сомневаться. Едва ли кто даже подозревал, какие испытания нас еще ожидают.

Erinnerungen von Leonid Murawnik, Jelisaweta Riwtschun, Walentina Tichanowa, Olga Zybulskaja und Rosa Schowkrinskaja.

Verhaftung des Vaters

Leonid Murawnik ist Sohn eines Parteifunktionärs. Seine Eltern wurden im Jahre 1937 erschossen. Seit dem Alter von 9 Jahren lebte er in unterschiedlichen Kinderheimen, floh mehrmals und war obdachlos.
Murawnik: Wir wohnten in einem Zimmer in einem Hotel. Papa kam erst nach Mitternacht von der Arbeit, müde und total erschöpft. Ich hörte oft die endlosen Streitgespräche zwischen den Eltern. Mama fragte: „Jascha, hast du gehört, Larin ist verhaftet worden“. Und Papa darauf. „Ja“.
„Hast du gehört, Orlow ist verhaftet worden“.
Papa darauf. „Ja“.
„Und was hältst Du davon?“
„Die Partei wird alles in Ordnung bringen.“
Auf alles gab es immer diese eine Antwort. „Die Partei wird das in Ordnung bringen.“ Er war ein fanatischer Mensch, ganz fanatisch.
Aber was hätte er ihr anderes sagen sollen? Nichts. Und dann kam dieser verhängnisvolle Tag – der 25. Mai -, an dem das Büro des regionalen Parteikomitees tagte und an dem alle, bis auf den letzten, verhaftet wurden. Das war eine minutiös durchgeplante Aktion, so frevelhaft es auch klingt.

Walentina Tichanowa – Adoptivtochter des Volkskommissars der RSFSR für Justiz. Ihr Stiefvater und ihre Mutter wurden erschossen. Walentina lebte 4 Jahre in einem Kinderheim in Dnepropetrowsk.
Tichanowa: Es war der 11. September. In der Nacht wurde ich durch Lärm geweckt, es waren unklare Geräusche zu hören. Ich ging im Morgenrock vom Kinderzimmer durch den Korridor zur Tür des Arbeitszimmers. Da brannte Licht. Unsere Hausangestellte stand in der Tür, und im Zimmer waren zwei Personen in Zivil. Einer hielt den Telefonhörer und sagte. „Ja, wir sind fertig, es ist alles erledigt. Ja, gut.“ Und er legte auf. Ich erinnere mich nicht mehr daran, wie sie weggingen, nur noch daran, wie ich in der Tür stand, und dass ich unwillkürlich anfing zu weinen.

Elisaweta Riwtschun ist die Tochter des Komponisten David Geigner. 1935 kam die Familie aus China zurück. 1938 wurde David Geigner erschossen.
Riwtschun: Das war die letzte Nacht mit Papa. Als alle gegangen waren, saßen wir bis zum Morgengrauen da, wir waren völlig erstarrt. Am Morgen ging ich dann mit meinem Bruder zur Schule, und Mama klapperte die Gefängnisse ab auf der Suche nach Papa. Sie fand ihn einige Tage später in den Listen des Butyrka-Gefängnisses. Zwei Monate brachte sie Pakete und Geld für ihn dorthin, dann sagte man ihr, man habe ihn weggebracht, er sei nicht mehr in den Listen. Und damit verlor sich seine Spur.

„Unsere Bekannten hatten Angst vor uns“

Riwtschun: Wir waren einfach völlig isoliert. Es kamen keine Anrufe mehr, und niemand kam uns besuchen. Unsere Bekannten hatten Angst vor uns. Sie fürchteten ja selbst um ihr Leben. Das habe ich erst später begriffen, damals empfand ich nur die Kränkung und den Horror, dass wir ganz allein waren. Mama fand keine Arbeit. Wenn ich zum Direktor gerufen wurde, dachte ich immer, er wird jetzt sagen: „Dein Vater ist ein Volksfeind, Du darfst nicht mehr in die Schule gehen.“ Davor hatte ich Angst.

Rosa Jussupowna Schowkrinskaja. Ihr Vater war Mitglied im Regionalkomitee der Partei in Dagestan und starb in Haft. Ihre Schwester wurde zu 10 Jahren Lagerarbeiten verurteilt.
Schowkrinskaja: Als Mama uns ins Dorf (im Kaukasus) gebracht hatte und wir am ersten Tag nach draußen gingen – ich weiß nicht, wer den Kindern das beigebracht hat, sie konnten ja kein Russisch – da ließen sie uns nirgends durch. Sie schrien: „Trooootzkisten! Troootzkisten!“ Woher kannten sie dieses Wort? Wir kamen heulend nach Hause und sagten: „Mama, wir gehen nicht mehr raus, und wir gehen auch nicht mehr in diese Schule“.

Murawnik: Als ich damals zu Tante Olja gekommen war, sagte sie nachts zu Onkel Kostja, ihrem Mann: „Wir müssen diesen Gast wieder loswerden. Gnade Gott, die Tschekisten kriegen das mit, und sie verhaften unsere Jungen“. Und mir sagte sie am nächsten Morgen: „Lenja, frühstücke und geh dann zur Oma“. Ich folgte ihr und ging nach dem Frühstück zur Oma, Bertha Moissejewna. Sie fragte: „Was machst du hier?“ Ich antwortete: „Tante Olja sagte, ich soll zu dir kommen.“
Aber die Oma freute sich nicht über mein Kommen. Ich fragte sie „Oma, was ist los? Warum ist das alles so?“ Sie sagte „Weil Du abgestempelt bist.“ „Wieso?“ „Wenn dein Onkel erfährt, dass du gekommen bist, wird er sehr böse sein.“

Verhaftung der Mutter

Murawnik: Und hier auf dieser Bank am Petrowski-Boulevard sahen wir, meine Mutter und ich, uns das letzte Mal. Sie weinte und sagte: „Lenik, mein Kind, ich weiß nicht, ob ich wieder komme oder nicht, ich will dir nichts vormachen. Aber ich will, dass Du ein guter Mensch wirst und dass du mit schweren Situationen fertig wirst. Niemand wird dir in diesem Leben helfen… Lerne, deinen Eltern zu glauben, dann wirst du es leichter haben im Leben.“ Wir gingen zur Oma, ich war völlig erledigt und fertig, ich ging ins Bett und schlief ein. Als ich aufwachte, war Mama schon nicht mehr da.

Riwtschun: Mama lag im Bett, sie hatte 38 Grad Fieber, sie war erkältet. Sie kamen. Mama sagte, sie sei krank. „Aber wir halten Sie ja nicht lange auf. Ihr Mann hat zu vieles vergessen, Sie müssen uns helfen.“ Sie sagte, sie habe Fieber. „Wir bringen Sie wieder zurück“. Sie stand auf, zog einen Morgenrock und warme Hausschuhe an. In diesem Aufzug ging sie mit hinaus. Unten stand das Auto. Danach hat sie niemand mehr gesehen. Später kam heraus, dass sie erschossen worden war.

Kinderheim

Tichanowa: Als ich dahin kam, saß da ein Onkel Mischa in Militäruniform am Tisch. Er fragte mich etwas, daran kann ich mich nicht genau erinnern. Er sagte mir: „Ja, ihr werdet bei uns bleiben.“ Aber ich erinnere mich, dass ich innerlich zusammenzuckte, dass ich Angst hatte. Er sagte: „Wir schicken euch in ein Kinderheim.“

Murawnik: Und eines Tages weckte man uns – etwa 15 Kinder – in der Nacht auf. Wir traten an, man verfrachtete uns in ein Auto mit der Aufschrift „Lebensmittel“. Sie stießen uns in dieses Auto, und es ging zu einem Bahnhof, ich weiß nicht mehr, welcher das war, wahrscheinlich der Kiewer. Als sie uns zum Bahnhof fuhren, fragte ein Mädchen. „Wohin bringen sie uns jetzt? Uns umbringen?“ Die verängstigte Stimme von diesem Mädchen kann ich nicht vergessen.

Der Glaube an kommunistische Ideale

Riwtschun: Ich wollte unbedingt in den Komsomol, unbedingt. Ich war ja schon bald erwachsen. Die ganze Klasse ging zu den Versammlungen, es gab Diskussionen und Gespräche, nur ich war nicht dabei. Es hieß immer: „Was stellst du überhaupt einen Antrag? Wer soll dich aufnehmen? Dein Vater ist ein Volksfeind. Was soll das, willst du dich lächerlich machen?“ Und ich stellte natürlich keinen Antrag. Und dabei wollte ich so gerne Komsomolzin sein! Ich wollte gerne bei den anderen sein! Das war für mich sehr schwer.

Olga Zybulskaja. Ihre Eltern waren Mikrobiologen. Der Vater wurde 1937 erschossen. Die Mutter wurde als „Familienmitglied eines Verräters der Heimat“ zu 8 Jahren Haft verurteilt. Olga wuchs bei Ihren Verwandten auf.
Zybulskaja: Wissen Sie, ich habe das seinerzeit nicht so mit Stalin in Verbindung gebracht. Ich habe fest an ihn geglaubt. Ich war gerade fertig mit der Schule, als er im März 1953 starb. Irina, meine Schwester, hat furchtbar geheult, sie fiel dauernd in Ohnmacht. Ihr Mann, Wladimir Aleksejewitsch, sagte ihr: „Ira, was stellst Du dich an? Da ist ein Blutsauger gestorben, der dir das ganze Leben kaputt gemacht hat, er hat das deines Vaters vernichtet und das deiner Mutter zerstört.“ Sie darauf: „Wolodja, hör auf, so was konnte Stalin gar nicht tun, niemals“. Man glaubte so fest an ihn, dass es für uns jetzt so war, als wäre plötzlich die Sonne verschwunden. Ich erinnere mich, dass ich wer weiß wie geheult habe. Für mich war Stalin einfach eine Ikone.

Diskriminierung

Zybulskaja: Ich sagte, ich wollte Medizin studieren, Mama darauf: „Versuch das gar nicht erst, man wird dich eh nicht zulassen, Kinder von Verhafteten dürfen nicht Medizin studieren“. Ich bewarb mich und gab an, wer meine Eltern waren. Der Rektor kam zu mir und sagte: „Wir nehmen dich nicht auf. Du brauchst es gar nicht erst zu versuchen – wir haben die geheime Anweisung, Kinder verhafteter Eltern nicht zuzulassen, sie werden sonst dem Staat schaden. Also nimm deine Dokumente wieder mit und versuche es gar nicht erst.“

Murawnik: Später schon, als ich irgendwo anfing zu arbeiten, musste ich was schreiben – früher haben wir ja Lebensläufe geschrieben. Ich dachte mir so eine Geschichte aus, keine besonders gute, aber eben irgendwas. Alle aus den Kinderheimen haben ja die Unwahrheit geschrieben. Und ich schrieb, mein Vater sei im Bürgerkrieg ums Leben gekommen, er hatte ja wirklich im Bürgerkrieg gekämpft. Ich schrieb auch, ich und meine Mutter hätten uns verloren, wo das war, wüsste ich nicht mehr. Ich war damals noch klein. Das habe ich geschrieben, und es reichte aus, sie ließen mich dann in Ruhe.

Psychische Folgen der Repressionen.

Zybulskaja: Wahrscheinlich wäre ich sonst fröhlicher, ich bin manchmal ziemlich skeptisch und pessimistisch. Ich habe im Leben nicht diese ganze Zärtlichkeit und Fürsorge erfahren, ich musste mich immer irgendwie mit meiner Arbeit durchschlagen. Außerdem – da Mama zu uns nicht zärtlich war, bin ich das auch nicht meiner Tochter gegenüber. Ich bin nicht zärtlich zu ihr, ich kann das nicht ändern – ich gebe mir Mühe, ich unterstütze sie auch, aber irgendetwas im Inneren hält mich zurück.

Tichanowa: Natürlich hat das Kinderheim meine geistige und intellektuelle Entwicklung erheblich beeinträchtigt, die ganzen vier Jahre, die ich da verbrachte. Das war eine solche Vergewaltigung unserer Seelen, dass es sich natürlich auf unser weiteres Leben auswirkte. Es ist kein Zufall, dass ich von dem Kinderheim vielleicht fünf-sechs Leute nennen kann, denen es irgendwie gelungen ist, eine höhere Bildung zu bekommen.
Irgendwo im Verborgenen eine Angst, eine gewisse Angst war immer in mir. Ich bin nämlich ein explosiver Charakter – ich bin nicht so sanftmütig. Aber diese ganzen Jahre habe ich mich sehr still verhalten. Sehr still. Das hat lange Jahre in mir gesessen. Vielleicht habe ich das bis heute nicht ganz überwunden.

Erinnerung an die Eltern

Riwtschun: Es war, als wäre Papa vom Erdboden verschwunden, absolut – als Mensch und als öffentliche Person.
Als er am Morgen nicht nach Hause kam, also nach dieser Nacht – ich habe mit 13 Jahren noch nicht verstanden, was eine Verhaftung ist, dass Papa verhaftet war. Ich wusste nur so viel, dass im Gefängnis Verbrecher, Diebe und Mörder sitzen. Und jetzt auf einmal mein Vater – ein so wertvoller, guter und völlig unschuldiger Mensch – das war natürlich ein Irrtum. Als ich aus der Schule kam, habe ich sofort nachgesehen, ob nicht oben seine Mütze und sein Mantel an der Garderobe hingen.

Tichanowa: Also zu diesem intellektuellen und seelischen Zusammenbruch. Ein wesentliches Trauma entstand natürlich durch das Kinderheim. Und natürlich hatten alle viel Heimweh. Ich habe buchstäblich jedes Mal, wenn ich aus der Schule kam, gedacht: „Wenn ich jetzt komme, steht ein Auto da, und Mama und Papa kommen mich holen“.
Ich war ganz sicher, dass sie unschuldig waren. Darum kam ich nicht auf die Idee, mich zu fragen, wem gegenüber sie schuldig sein sollten – sie waren einfach unschuldig und fertig. Da war ich mir sicher. In einer Eingabe schrieb ich, dass ein Beweis für die Unschuld meiner Eltern schon darin zu sehen war, wie sie mich erzogen hatten.

Schowkrinskaja: Sie haben alle Ehefrauen verhaftet und alle bedrängt, sich von ihrem Familiennamen loszusagen. Papa hat Mama ein paarmal geschrieben: „Wenn Du den Familiennamen änderst, wird das für die Kinder ein Schlag sein. Sie werden denken, dass ich wirklich ein Verräter, ein Volksfeind bin. Sag den Kindern, dass ich immer aufrichtig, dass ich ein aufrechter Kommunist bin und niemanden verraten habe.“ Wie oft haben sie Mama vorgeladen und ihr immer wieder zugeredet: „Geben Sie den Familiennamen auf. Wir werden den Kindern eine Ausbildung verschaffen.“

Riwtschun: Wissen Sie, ich hatte das ganze Leben den Traum, bis 1956, ob ich denn nicht doch eines Tages würde beweisen können, dass mein Vater völlig unschuldig war. Ich war ganz besessen von dieser Idee. Und das Schicksal ist mir zur Hilfe gekommen. Die Staatsorgane haben das ohne mich in Ordnung gebracht. Verstehen Sie? Und jetzt nach 70 Jahren sind Sie gekommen, um nach ihm zu fragen. Für mich ist das einfach ein Glück. Dass er sozusagen aus dem Nichtsein auftaucht, wenigstens für eine Zeitlang.

Die Zitate sind aus folgenden Interviews entnommen:

Leonid Murawnik
Jelisaweta Riwtschun
Olga Zybulskaja
Walentina Tichanowa
Rosa Schowkrinskaja

Drehbuch:
Aljona Koslowa, Irina Ostrowskaja (MEMORIAL – Moskau)

Kamera:
Andrej Kupawski (Moskau)

Schnitt:
Sebastian Priess (MEMORIAL – Berlin)
Jörg Sander (Sander Websites – Berlin)

Übersetzung/Untertitelung:
Boris Kazanskiy (MEMORIAL – Bonn)

Понравилась статья? Поделиться с друзьями: